Неточные совпадения
Как зорко ни сторожило каждое мгновение его жизни любящее око
жены, но вечный покой, вечная тишина и ленивое переползанье изо дня в день тихо остановили машину жизни. Илья Ильич скончался, по-видимому, без
боли, без мучений, как будто остановились часы, которые забыли завести.
У суда стоять —
Ломит ноженьки,
Под венцом стоять —
Голова
болит,
Голова
болит,
Вспоминается
Песня старая,
Песня грозная.
На широкий двор
Гости въехали,
Молоду
женуМуж домой привез,
А роденька-то
Как набросится!
Деверек ее —
Расточихою,
А золовушка —
Щеголихою,
Свекор-батюшка —
Тот медведицей,
А свекровушка —
Людоедицей,
Кто неряхою,
Кто непряхою…
Чувство ревности, которое мучало его во время неизвестности, прошло в ту минуту, когда ему с
болью был выдернут зуб словами
жены.
Боль была странная и страшная, но теперь она прошла; он чувствовал, что может опять жить и думать не об одной
жене.
Слова
жены, подтвердившие его худшие сомнения, произвели жестокую
боль в сердце Алексея Александровича.
Боль эта была усилена еще тем странным чувством физической жалости к ней, которую произвели на него ее слезы. Но, оставшись один в карете, Алексей Александрович, к удивлению своему и радости, почувствовал совершенное освобождение и от этой жалости и от мучавших его в последнее время сомнений и страданий ревности.
Как убившийся ребенок, прыгая, приводит в движенье свои мускулы, чтобы заглушить
боль, так для Алексея Александровича было необходимо умственное движение, чтобы заглушить те мысли о
жене, которые в ее присутствии и в присутствии Вронского и при постоянном повторении его имени требовали к себе внимания.
— Мне вредно лазить по лестницам, у меня ноги
болят, — сказал он и поселился у писателя в маленькой комнатке, где жила сестра
жены его. Сестру устроили в чулане. Мать нашла, что со стороны дяди Якова бестактно жить не у нее, Варавка согласился...
Тут мы застали шкипера вновь прибывшего английского корабля с
женой, страдающей зубной
болью женщиной, но еще молодой и некрасивой; тут же была
жена нового миссионера, тоже молодая и некрасивая, без передних зубов.
— Чего-то грустно мне,
жена моя! — сказал пан Данило. — И голова
болит у меня, и сердце
болит. Как-то тяжело мне! Видно, где-то недалеко уже ходит смерть моя.
У одного старика
заболела жена; он пошел сам доить корову. Корова фыркнула, узнала, что не хозяйка, и не давала молока. Хозяйка велела мужу надеть свою шубейку и платок на голову, — корова дала молоко; но старик распахнулся, корова понюхала и опять остановила молоко.
Однажды у него
заболела жена. Он позвал доктора и спросил, чем ее лечить. Доктор велел сделать ей суп из лягушек. Гальвани велел наловить съедобных лягушек. Ему наловили, убили их и положили к нему на стол.
Если муж не из таких, которые убивают или бегают, то все-таки каждый день
жене приходится бояться, как бы его не наказали, не взвели бы на него напраслины, как бы он не надорвался, не
заболел, не умер.
—
Болит головушка и все тело мое от злой
жены.
— Трясучка, что ль, одолела? Много теперь народу трясучкой
болеет, — сказал Никифор. — А коли так, для чего здесь на печи валяешься, зачем в горницы к
жене нейдешь?
И муж, и
жена относились ко мне с тем милым доверием, которое так дорого врачу и так поднимает его дух; каждое мое назначение они исполняли с серьезною, почти благоговейною аккуратностью и тщательностью. Больная пять дней сильно страдала, с трудом могла раскрывать рот и глотать. После сделанных мною насечек опухоль опала, больная стала быстро поправляться, но остались мускульные
боли в обеих сторонах шеи. Я приступил к легкому массажу шеи.
— Моя
жена не таковская, — проговорил он, чтобы сказать что-нибудь и скрыть чувство едкой
боли, произведенное в нем наглым намеком.
Жена одного очень богатого представителя серого московского купечества, начала страдать странными головными
болями.
— Не смей!.. — ревел на весь дом Ченцов и выстрелил в
жену уж дробью, причем несколько дробинок попало в шею Катрин. Она вскрикнула от
боли и упала на пол.
— Женат, четверо детей.
Жена у него, в добрый час молвить, хорошая женщина! Уж так она мне приятна! так приятна! и покорна, и к дому радельна, словом сказать, для родителев лучше не надо! Все здесь, со мною живут, всех у себя приютил! Потому, хоть и противник он мне, а все родительское-то сердце
болит! Не по нем, так по присным его! Кровь ведь моя! ты это подумай!
Бледный, со стиснутыми от внутренней
боли зубами, он то и дело высовывался из окна кареты и страшным взглядом следил за экипажем, увозившим его
жену на любовное свидание.
Положение было рискованное: жених каждую минуту мог упасть в обморок, и тогда бог весть какой все могло принять оборот. Этого опасалась даже сама невеста, скрывавшая, впрочем, мастерски свое беспокойство. Но как часто бывает, что в больших горестях человеку дает силу новый удар, так случилось и здесь: когда священник, глядя в глаза Висленеву, спросил его: «имаши ли благое произволение поять себе сию Елену в
жену?» Иосаф Платонович выпрямился от острой
боли в сердце и дал робким шепотом утвердительный ответ.
Когда я давал показания, защитник спросил меня, в каких отношениях я находился с Ольгой, и познакомил меня с показанием Пшехоцкого, когда-то мне аплодировавшего. Сказать правду — значило бы дать показание в пользу подсудимого: чем развратнее
жена, тем снисходительнее присяжные к мужу-Отелло, — я понимал это… С другой стороны, моя правда оскорбила бы Урбенина… он, услыхав ее, почувствовал бы неизлечимую
боль… Я счел за лучшее солгать.
— Да-с. Сторож Николай сидел у ворот и сказал мне, что господ дома нет и что они на охоте. Я изнемогал от усталости, но желание видеть
жену было сильнее
боли. Пришлось, ни минуты не отдыхая, идти пешком к месту, где охотились. По дороге я не пошел, а отправился лесочками… Мне каждое дерево знакомо, и заблудиться в графских лесах мне так же трудно, как в своей квартире.
И он понимал, что это оттого, что в нем родилось что-то новое, а старое умерло или еще умирает. И ему до
боли жаль было многого в этом умирающем старом; и невольно вспоминался разговор с Ниловым и его вопросы. Матвей сознавал, что вот у него есть клок земли, есть дом, и телки, и коровы… Скоро будет
жена… Но он забыл еще что-то, и теперь это что-то плачет и тоскует в его душе…
Собака завизжала, больше от неожиданности и обиды, чем от
боли, а мужик, шатаясь, побрел домой, где долго и больно бил
жену и на кусочки изорвал новый платок, который на прошлой неделе купил ей в подарок.
— Видом какая, значить? — говорил Маркуша, двигая кожей на лбу. — Разно это, — на Каме-реке один мужик щукой её видел: вынул вентерь [или мережа — ставное рыболовное орудие типа ловушки. Применяют в речном, озёрном и морском прибрежном рыболовстве — Ред.], ан глядь — щука невеличка. Он её — за жабры, а она ему баить человечьим голосом: отпусти-де меня, Иван, я твоя доля! Он — бежать. Ну, убёг. Ему — без беды обошлось, а
жена вскоре
заболела да на пятый месяц и померла…
Ему припомнились слова, некогда давно сказанные ему покойною боярыней Марфой Плодомасовой: «А ты разве не одинок? Что же в том, что у тебя есть
жена добрая и тебя любит, а все же чем ты
болеешь, ей того не понять. И так всяк, кто подальше брата видит, будет одинок промеж своих».
Она. Что ж, разве твоя
жена все понимает, чем ты, как умный человек, можешь поскорбеть и
поболеть?
Крик его, как плетью, ударил толпу. Она глухо заворчала и отхлынула прочь. Кузнец поднялся на ноги, шагнул к мёртвой
жене, но круто повернулся назад и — огромный, прямой — ушёл в кузню. Все видели, что, войдя туда, он сел на наковальню, схватил руками голову, точно она вдруг нестерпимо
заболела у него, и начал качаться вперёд и назад. Илье стало жалко кузнеца; он ушёл прочь от кузницы и, как во сне, стал ходить по двору от одной кучки людей к другой, слушая говор, но ничего не понимая.
Потом являлась Александра Викторовна Травкина с мужем, — высокая, тонкая, рыжая, она часто сморкалась так странно, точно коленкор рвали. А муж её говорил шёпотом, — у него
болело горло, — но говорил неустанно, и во рту у него точно сухая солома шуршала. Был он человек зажиточный, служил по акцизу, состоял членом правления в каком-то благотворительном обществе, и оба они с
женой постоянно ругали бедных, обвиняли их во лжи, в жадности, в непочтительности к людям, которые желают им добра…
Ко всем этим странным выходкам и чудачествам Александра Васильевича жители Фридрихсгама относились более чем благодушно, главным образом не потому, что он был «большой царский генерал», как назвал его полицейский солдат в Нейшлоте, а вследствие того, что знали его семейное несчастье, сочувствовали ему как оскорбленному мужу и даже все его дурачества приписывали желанию заглушить внутреннюю
боль уязвленного коварной изменой
жены самолюбия супруга.
По лицу Федора Дмитриевича пробежала судорога чисто физической
боли. Ему, который считал в браке любовь первым капиталом, больно было слышать это циническое признание друга в том, что тот обошелся бы и без хороших качеств
жены, лишь бы поправить свои дела ее приданым.
Напротив, то неприятное душевное замешательство, которое он ощутил перед беседой со своей
женой с глазу на глаз, еще более озлобило его против нее, как главной причины хотя мимолетной, но все же сильной душевной
боли, и он насильственно выдвинул на первый план все те подозрения, которые создал в своем уме относительно своей
жены для оправдания своего поступка.
Он хорошо сознавал, что в этом письме Владимир Петрович непременно будет говорить о своей
жене, своей семейной жизни и этим до невыносимой
боли будет бередить его сердечную рану, но бывают состояния души, когда подобное самоистязание составляет своего рода наслаждение.
Когда наступило время родов, — это было рано утром осеннего дня, — при первом крике
боли, вырвавшемся у
жены, Игнат побледнел, хотел что-то сказать ей, но только махнул рукой и ушел из спальни, где
жена корчилась в судорогах, ушел вниз в маленькую комнатку, моленную его покойной матери.
Эта профанация «гнездышка любви» до
боли сжала еще не разочаровавшегося в
жене сердце Глеба Алексеевича, но он не подал виду и не сказал
жене ни слова.
Анна Михайловна качнула головой, показала глазами на Долинского. Долинский слышал слово от слова все, что сказала Даша насчет его
жены, и сердце его не сжалось той мучительной
болью, которой оно сжималось прежде, при каждом касающемся ее слове. Теперь при этом разговоре он оставался совершенно покойным.
У нас расхворалась одна из штатных сестер, за нею следом — сверхштатная,
жена офицера. В султановском госпитале
заболела красавица Вера Николаевна. У всех трех оказался брюшной тиф; они захватили его в Мукдене, ухаживая за больными. Заболевших сестер эвакуировали на санитарном поезде в Харбин…
Он полон был не того, что ему предстоит, а негодования на прокурора и следователя, которые"извели"его
жену. Когда он был посажен в острог, она в тот же день
заболела.
Саша. Их чуть свет плотники поднимут… Какой же ты разгильдяй, Коля! Ах, да! Чуть было не позабыла… Приходила
жена лавочника и просила тебя убедительно, чтобы ты пришел к ним, как можно скорей… Ее муж внезапно
заболел… B голову какой-то удар сделался… Иди скорей!
Она будет жить где-нибудь в глуши, работать и высылать Лаевскому «от неизвестного» деньги, вышитые сорочки, табак и вернется к нему только в старости и в случае, если он опасно
заболеет и понадобится ему сиделка. Когда в старости он узнает, по каким причинам она отказалась быть его
женой и оставила его, он оценит ее жертву и простит.
Русь моя!
Жена моя! До
болиНам ясен долгий путь!
Наш путь — стрелой татарской древней воли
Пронзил нам грудь.
Он свято признавал за Ермаком Тимофеевичем право увезти в Сибирь
жену Ксению Яковлевну, но предстоящая разлука с племянницей уже давно до
боли сжимала его сердце.
В те часы, когда Пётр особенно ясно, с унынием ощущал, что Наталья нежеланна ему, он заставлял себя вспоминать её в жуткий день рождения первого сына. Мучительно тянулся девятнадцатый час её страданий, когда тёща, испуганная, в слезах, привела его в комнату, полную какой-то особенной духоты. Извиваясь на смятой постели, выкатив искажённые лютой
болью глаза, растрёпанная, потная и непохожая на себя,
жена встретила его звериным воем...
— Три праздника… Долой, следовательно, двенадцать рублей… Четыре дня Коля был болен и не было занятий… Вы занимались с одной только Варей… Три дня у вас
болели зубы, и моя
жена позволила вам не заниматься после обеда… Двенадцать и семь — девятнадцать. Вычесть… останется… гм… сорок один рубль… Верно?
Во-первых,
жена посылала его, говоря, что он
заболеет, если будет сидеть всё с нею, а во-вторых, хозяйство всё шло так, что на каждом шагу требовало его присутствия.
Жена лежала и говорила, что ей прекрасно, и ничего не
болит; но Варвара Алексеевна сидела за лампой, заслоненной от Лизы нотами, и вязала большое красное одеяло с таким видом, который ясно говорил, что после того, что было, миру быть не может.
Потеря ожидаемого ребенка, болезнь
жены, связанное с этим расстройство жизни и, главное, присутствие тещи, приехавшей тотчас же, как
заболела Лиза, — всё это сделало для Евгения год этот еще более тяжелым.
Жена пугается, и на лице ее появляется выражение мучительной
боли.
— Я пришел с вами, Фекла Зиновьевна, посоветоваться. Как бы ни было, вы мне
жена, друг, сожительница и советница, законом мне данная, а притом мать своих и моих детей. Что мне с ними делать? присоветуйте, пожалуйте. Закон нас соединил; так когда у меня режут, то у вас должно
болеть. Дайте мне совет, а у меня голова кругом ходит, как будто после приятельской гульни.